Услышав это имя, Лерман так разволновался, что у него подскочила температура, и верной Инге пришлось вкатить ему два сверхнормативных укола. И все же вечером Александр Ильич нашел в себе силы через Бобби отзвониться Делоху и передать, что хотя в данный момент он несколько нездоров, но через недельку будет рад принять иностранного гостя и оказать всяческое содействие его изысканиям.
А потом вызвал к себе Бобби и его нынешнего бой-френда Джона…
Отца своего Александр Ильич знал только по фотографии – старший сержант штабной роты Дерек Лерман пал смертью храбрых, правда, не на поле брани, а спустя несколько месяцев после окончания войны, в пьяной потасовке в Ганноверской кнайпе, где шумно отмечал с товарищами рождение первенца, зачатого в военном госпитале близ Глазго. Мальчика воспитывали мать Джулианна и ее мачеха по имени Дейрдра, о которой Александр до сих пор вспоминал с содроганием, потому что была та Дейрдра ведьмой – и вовсе не по прозванию, каким подчас награждают ближние какую-нибудь старушенцию за мерзкий нрав, а по сути, можно сказать, по профессиональной принадлежности. Гадала, снимала сглаз и порчу, пользовала страждущих травяными сборами и отварами кореньев. Хоть и дразнились на Александра Ильича – впрочем, нет, тогда еще Шоэйна – соседские ребятишки за такое родство, но только бабкино ремесло и держало семью в достатке и даже в благоденствии. Сколько Лерман себя помнил, он всегда был одет, обут, накормлен и обихожен, а когда ему исполни лось шесть, они перебрались из преимущественно пролетарского Дарли в весьма приличный дом в уютном буржуазном пригороде Грэндж. Мальчик пошел в хорошую начальную школу, а потом, успешно выдержав экзамен «одиннадцать-плюс», – в школу грамматическую, откуда открывалась прямая дорога в университет.
Если бы юный Шоэйн обучался в современной российской школе, то непременно заработал бы среди одноклассников кличку «ботан», а в родной Шотландии был он «sissy» или «dork», что примерно то же самое и означало. Тихий, прилежный, успевающий по всем предметам, кроме физкультуры, отличающийся к тому же хрупким телосложением, длинными девчоночьими ресничками и обыкновением по любому случаю заливаться стыдливым румянцем. Понятно, что, оказавшись в университете с его многовековой традицией «наставничества» – по-нашему говоря, персонифицированной дедовщины, – салага Лерман в первый же вечер был классически «опетушен» своим «фэгом», третьекурсником Энди Мак-Дугласом.
– Эй ты, фокс, а звать-то тебя как? – томно осведомился Энди, натягивая подштанники.
– Шоэйн… – чуть слышно простонал истерзанный Лерман.
– Шон? – не расслышал Энди. – Ты что, ирлашка, что ли? «Мик» долбаный?
– Шоэйн… Так по-древнекельтскому правильно произносится…
– Иди ты! Что, предки выпендриться решили или взаправду по гэлику ботают?
– Взаправду… ботают…
– И ты, что ли, сечешь?
– Секу… Маленько.
– Ну, ва-аще… – заметно изменившемся тоном протянул Энди. – Слышь, фокс, там в сортире на полочке вазелин, так ты того, подмажься, легче будет… А меня гэльскому не поучишь?..
Отношения, начавшиеся для юноши столь травматически, вскоре приобрели иное качество. Боль, душевная и физическая, ушла на удивление быстро, а на ее место заступила высокая радость – от почти равноправной дружбы и почти гармоничной любви. Другие фэги даже посмеивались над Энди за неподобающе теплые отношения с презренным салабоном-«фоксом».
– Мой фокс, джентльмены, – это только мой фокс, а вторжение в частную жизнь – это, знаете ли… – отфыркивался Энди и под ручку с Шоэйном отправлялся прошвырнуться по Королевской Миле до ближайшего паба, где обслуживали студентов.
Энди Мак-Дуглас был ярым шотландским националистом – и столь же ярым коммунистом-ленинцем. Две доктрины легко уживались в его сознании: ежику ведь понятно, что успешная пролетарская революция и полная победа социализма возможна только в независимой Шотландии, окончательно отделившейся от ненавистной, загнивающей, разлагающейся империалистической Британии. За черным «гиннесом» или светлым «карлингом» приятели часами разглагольствовали о Брюсе и Уоллесе, о государстве, революции и праве наций на самоопределение, о реакционной роли религии и нюансах гэльской орфографии.
– Эх, не даются мне языки! – сокрушался раскрасневшийся от выпивки Энди. – Вот в прошлом году русским решил заняться – тоже облом! Даже алфавит их идиотский выучить не сумел. Представляешь, половина букв как у людей, а половина – черт знает откуда…
– А русский-то зачем тебе? – недоумевал Шоэйн.
– Я русский бы выучил только за то, что на нем разговаривал Ленин! – с пафосом продекламировал Энди.
– Красиво сказал, – похвалил Шоэйн.
– Это не я сказал, а их великий поэт Майкоффски… – Энди замолчал и закинул в рот очередную картофельную соломку.
– А моя бабка долго в России жила… – проговорил Шоэйн. – Она точно русский знает. Только не разговаривает.
– Почему не разговаривает?
– А зачем? Все равно не с кем… Хотя одному слову меня научила. Йолька.
– А что такое «йолька»?
– Йольское деревце. Похоже, правда? Должно быть, русский и гэльский – родственные языки.
– А что такое «Йольское деревце»?
– Yule tree? To же самое, что у других «Christmas tree». Рождественская елка, иначе говоря… Йоль – это праздник такой языческий, зимнее солнцестояние… И Шоэйн – тоже древний праздник, его сейчас чаще «Самайн» произносят, или вообще по буквам – «С-А-М-Х-Э-Й-Н». А еще его называют День Яблок, Халлоус или Хэллоуин, ну, про Хэллоуин все знают… Я ведь тридцать первого октября родился. Вот мама меня Шоэйном и назвала.